Пока мы препирались, в дверь позвонили, и Безукладников впустил молодую полноватую блондинку в уютном фартуке на бретельках и в домашних туфлях без задников. «Луиза, моя соседка». «Я на минуту! У меня сырники свежие зря пропадают, а вы, наверно, пустой чай пьете, как всегда?» С появлением Луизы в этом тусклом логове зацвели невидимые азалии, затеялось плодоношение цитрусовых, потянуло кулинарным раем, глаженьем, прохладным постельным бельем — и я вспомнил, что меня ждут дома.
Соседка, слегка смущенная, и впрямь ушла через минуту, я только успел заметить необычайную яркость глаз, почти аметистовых, да нежные босые пятки.
Я засобирался. Но Безукладников, судя по всему, был остро озабочен продолжением разговора. Казалось, ему страшно оставаться один на один со своей тайной, которая меня лично интересовала не больше, чем дежурная сводка криминальных новостей.
И все-таки я остался — не знаю, почему. Застрял на два с лишним часа, чтобы выслушать с открытым ртом сумасшедшую, ни на что не похожую исповедь — и не поверить ни одному слову. Но эти полторы сотни минут и последующий ночной звонок Александра Платоновича ко мне домой фактически решили дело… Если всерьез называть делом составление этой заведомо неправдоподобной книги о Безукладникове, которую я пишу сейчас урывками по вечерам, после работы, подгоняемый договоренностью с шеф-редактором престижного издательства.
Пока он рассказывал, мы съели машинально все до одного Луизины сырники, докурили мой «Честерфилд» и безукладниковский «Парламент», наконец, широким жестом утопили еще одну чайную мышь.
Расставались молча. В прихожей он вдруг вспомнил, что так и не отдал мне долг; сбегал на кухню, громыхнул газовой плитой, вернулся, распечатывая на ходу пачку и отщипывая несколько бумажек с терпеливым породистым Франклином.
…Стоило торопиться домой, чтобы сразу оказаться по уши виноватым.
Она уже собралась уходить и чуть не плакала. Потому что меня носит неизвестно где — она сидит здесь одна, никому не нужная, как дура, готовит на ужин мою любимую рыбу, все давно остыло, телефон молчит, тушь на щеках, и никакой радости в жизни. Да, звонил с работы, предупреждал — и, значит, можно на все наплевать?! Такие надрывные, отчаянные мотивы у нее появились недавно, одновременно с подозрениями на опухоль. Анализы требовали времени, хождения по кабинетам. Неопределенность длилась второй месяц, нарастала, в иные дни виноваты и подозреваемы были все окружающие, особенно я. Любая беда постигается проще, когда есть виновник. С самого начала она вытребовала у меня обещание, что не проболтаюсь ни одной живой душе об ее «уродстве» (так она обзывала болезнь). Слово я сдержал, но она, бедная, и тут пыталась меня в чем-то уличить. Я научился быть безответным и невозмутимым, как глухая тетеря. В тот вечер мы еще немного поборолись за ее кремовое демисезонное пальто, которое она не хотела снимать, желая немедленно уехать к черту на рога в свой спальный район; отпустить ее было невозможно; я заявил, что холодный ужин правильнее всего есть в одетом виде, поэтому я тоже сейчас оденусь. Вот так, в пальто и в куртке, мы с полчаса посидели на кухне. За это время ей расхотелось уезжать, я предложил пофыркать друг на друга в знак сильного недовольства, она согласилась. Пофыркать полезли в ванну, наскоро стряхивая с себя одежду. И в этот момент, когда мы уже стояли голые и мыльные под тугим душем, зазвонил телефон.
— Мы спим. У нас глубокий сон.
— Я принесу.
Она выскользнула из ванной, как рыбка, милым виляющим манером и через три секунды протянула мне верещавшую трубку.
Это был Безукладников, опять на мою голову.
— Простите, ради бога. Знаю, что не вовремя. Совсем забыл сказать.
Я с трудом удержался, чтобы не нагрубить. Еще немного, и он сядет мне на шею.
— Вы скажете, это не мое собачье дело, и будете правы. Но я все-таки хочу вас успокоить. Ей ничего не грозит…
— Кому??
— …Это не опухоль. Это мастопатия. Пройдет само через месяц-полтора. Даже операция не понадобится.
Она стояла рядом, озябшая, с мурашками на шее, на грудях, и смотрела на меня такими страшными глазами, как будто сейчас по телефону ей выносится приговор.
Тот день Безукладников запомнил до ничтожных подробностей.
Выйдя в десять утра из больницы на воздух, он первым делом заново убедился в том, насколько мало окружающая жизнь зависит от его личного существования. Он мог исчезнуть, выпасть, как использованный трамвайный билет из пальцев деловито-рассеянного пассажира, а мог остаться в живых, чтобы форсировать сейчас вот эту лужу на тротуаре, расцвеченную палой листвой, — разница была пренебрежимо легка, словно шелуха от математической дроби, подгоняемая ветром далеко позади запятой…
В трамвае, притулившись у входа, он еще досасывал, как леденец, глуповатую детскую мысль о том, что, если уж в прорве билетного тиража попадается номинально «счастливая» бумажка, ее не рискуют выбросить сразу — не то чтобы в надежде на «счастье», а скорее с оглядкой на скупость и обидчивость фортуны.
Лица пассажиров, казалось, были подернуты одним общим выражением: «Я согласен быть самым обыкновенным». Но ведь каждый, подозревал Безукладников, буквально каждый, будучи подростком, точно знал о себе, что он особый, эгоистично светился этой особостью, ради которой, очевидно, и стоило появляться на свет…
Трамвай тащился еле-еле, и Александр Платонович сошел на одну остановку раньше. Ему хотелось поскорее домой, к дивану, чтобы остаться наедине — что называется, переспать — со своей случайно вернувшейся, новенькой жизнью. В сущности, ее было некуда девать.